Получил письмо ваше, в которой вы упрекаете меня за то, что я, выразив свое мнение о присоединении Боснии и Герцеговины, ничего не высказываю о тех жестокостях и несправедливостях, которые были совершены и продолжают совершатся над Польшей, и между прочим осуждаете меня и за изобретенную будто бы мною мысль и философию непротивления злу, говоря, что это учение погубило и погубит Россию. Вы пишите, что Скарга, Кохановский, Костюшко, Словацкий, Мицкевич учили другому, учили борьбе, и что борьба может спасти Польшу.
На днях я получил письмо от одного Индуса, который другими словами выражает ту же мысль и тот же страх и отвращение перед учением о непротивление. Индус этот прислал мне вместе с письмом и журнал "The Free Hindustan", в котором эпиграфом стоит изречение о том, что борьба насилием с насилием не только допустима, но обязательна, непротивление же противно требованиям как альтруизма, так и эгоизма: "Non resistance hurts both altruism and egoism". В журнале выражаются мысли совершенно подобные тем, которые вы высказываете. Те же мысли высказываются и всеми борцами против угнетения не только народов, но и сословий. Все с особенным озлоблением относятся к учению о непротивлении злу насилием, как будто в этом учении заключается главное препятствие к освобождению людей. А между тем, как ни странно это покажется, освобождение людей, как порабощенных народов, так и сословий, только в том самом, что так старательно и упорно отрицается и вами и моим знакомым индусом, да и всеми руководителями покоренных народов и угнетенных рабочих сословий. Мало того, что отрицается, оно вызывает самые недобрые, озлобленные чувства против тех, кто их предлагает, напоминая ту собаку, которая злобно кусает того, кто хочет отвязать ее.
Освобождение всех порабощенных людей, сословий, народов, в том числе и поляков, никак не в том, чтобы бороться с ненавистными русским, австрийским правительствами и силою освободиться от них, а в совершенно противоположном: в том, чтобы, перестав видеть в поляках своих исключительных, любимых, угнетенных братьев, признать всех людей, как своих поляков, так и чуждых и враждебных русских, немцев, одинаково ближними, братьями, с которыми, кто они ни были, недопустимы никакие иные отношения, кроме любовных, исключающих возможность совершения какого бы то ни было насилия против кого бы то ни было. Освобождение в признание закона любви во всем его значение, т.е. в признании и неразрывно связанного с ним закона непротивления.
Знаю я, что мысль о том, что только противление злу насилием может спасти порабощенных от порабощения, кажется людям нашего времени и мира до такой степени нелепой, неприложимой, что люди не дают себе труда и подумать о ней, а только, презрительно пожимая плечами, улыбаются при упоминании о таком непрактическом, фантастическом приеме борьбы со злом.
... Бурлеск становится последним убежищем инстинкта самосохранения. Однако мне бы хотелось предупредить читателя, мало знакомого с моей манерой шутить: я остаюсь до конца верным чаяниям, которые в своих книгах подвергаю оскорблениям и насмешкам, чтобы еще больше испытать их постоянство и прочность. С тех пор как я начал писать, ирония и юмор всегда помогали мне проверить подлинность заявленных ценностей, они являлись своеобразным испытанием огнем, подобным тому, которому верующий подвергал основы своей веры, чтобы она еще больше окрепла, закалилась и поднялась на более высокий уровень. Р. Г.
I
Стоя у окна отеля «Негреско», Вилли Боше смотрел, как празднуют наступление полдня солнце и море, слившиеся в совершенной гармонии, подобной спокойной уверенности знаме- нитой танцевальной пары, выступающей на провинциальной сцене. «Потрясающее зрелище», – профессионально оценил он открывающийся вид. Залитое солнцем, лицо Энн, казалось, само излучало сияние и заставляло Вилли напрочь забыть о маске признанного циника и тщательно пестуемой им репутации последнего негодяя. Он был влюблен, влюблен по уши, безоглядно, бесповоротно, до дрожи в коленях и слез на глазах, до готовности целовать зем- лю, по которой ступала ее нога, и это несмотря на решение сохранить по отношению к ней безразличие и холодность, принятое им на рассвете после мучительных ночных раздумий. Он все еще пытался убедить себя и окружающих, что был всего лишь импрессарио знаменитой актрисы и подписанием брачного контракта только укрепил свое положение: в конце концов, муж-сутенер не такая уж редкость, и тем более в Голливуде. Он пытался заставить самого себя поверить в то, что держится за Энн только ради сорока процентов, причитавшихся ему со всех ее контрактов...