Нравственный закон так ясен, что нельзя людям отговариваться незнанием закона. Им остается одно: отрекаться от разума; они это и делают.
7 мая 1908 года живущий в Новгороде знакомый мой Вл. Молочников, под тем предлогом, что в его доме были найдены книги моего сочинения, был схвачен, судим и приговорен в крепость на 12 месяцев. Узнав про это, я написал в газету "Русь" следующее заявление:
Опять схвачен в Новгороде всеми знающими его уважаемый, небогатый человек Вл. Молочников и заперт людьми, называющими себя судом, на год в тюрьму, что наверное разоряет его семью. И всё это за то, что он держал у себя мои сочинения и давал их людям, желающим прочесть их. Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространяющих мои книги, и оставляют в покое меня, главного виновника не только распространения, но и появления этих книг.
Ведь, казалось бы, ясно, что хватание людей, распространяющих мои книги, и сажание их по тюрьмам никак не может уменьшить, если он есть, интерес к моим книгам, так как книги, изданные в России и за границей, есть у меня в большом количестве, и я, составитель и главный распространитель этих книг, как я и заявлял об этом еще 15 лет тому назад, пока жив, не перестану составлять и распространять их. Людей же, считающих добрым делом распространение моих книг, становится всё больше и больше, и тем больше, чем больше их за это преследуют. И потому, казалось бы, ясно, что одно разумное средство прекратить то, что не нравится в моей деятельности,- это то, чтобы прекратить меня. Оставлять же меня и хватать и мучить распространителей не только возмутительно несправедливо, но еще и удивительно глупо.
Если же справедливо то, что придумал, как мне говорили, один министр для того, чтобы прекратить мою деятельность, именно то, чтобы, мучая близких мне людей, заставить меня прекратить мою деятельность, то и этот прием никак не достигает цели. Не достигает потому, что как мне ни больны страданья моих друзей, я не могу, пока жив, прекратить эту мою деятельность; не могу потому, что, делая то, что делаю, я не ищу каких-либо внешних целей, а исполняю то, чего не могу не исполнять: требования воли бога, как я понимаю и не могу не понимать ее.
Так что одно не возмутительно несправедливое и не крайне глупое, что могут сделать люди, которым не нравятся мои книги, - это то, чтобы запирать, казнить, мучить не тех людей, которых много и которые всегда найдутся, а меня одного, виновника всего.
И пускай не думают, что, вследствие разговоров в газетах о каком-то моем юбилее, я воображаю себя обеспеченным от всякого рода насилий. Я в этом отношении никак не поддаюсь самообману и очень хорошо знаю, что все эти толки о необходимости празднования моего 80-летия при решительных против меня мерах правительства тотчас же заменятся для большинства моих чествователей признанием давнишней необходимости принятия против меня тех мер, которые принимаются против моих друзей.
... Но нет, все они неназойливо пахли ничем, ровно ничем. Он оторвал взгляд от пола и устремил его туда, где стояли на коленях люди, уже получившие отпущение грехов и читавшие молитвы. Там, где были эти люди, пахло субботой, умиротворенностью, горячей ванной, мылом, свежими маковыми булочками, новыми теннисными мячами, какие покупали в субботу его сестры на карманные деньги; пахло прозрачным, хорошо очищенным маслом, тем, что отец по субботам протирал свой пистолет; пистолет был черный и блестящий и вот уже десять лет лежал без употребления: ничем не омраченная память о войне, достойный, хоть и бесполезный предмет, служивший только одной цели - будить воспоминания; когда отец разбирал его и чистил, пистолет отбрасывал на его лицо особый отблеск - отблеск былой власти, той власти, какую получал человек, который одним легким нажатием пальца мог выпустить из темного, серебристо поблескивающего пистолетного магазина смерть. Раз в неделю, по субботам, перед тем как отец шел в пивную, наступал высокоторжественный час, когда разбирались, ощупывались и смазывались блестящие пистолетные сочленения и внутренности, когда они, распростершись, лежали на голубой тряпке, подобно внутренностям выпотрошенного животного: туловище, длинный металлический язык курка, части поменьше, суставы; ему разрешалось присутствовать при этом, и он стоял не дыша, зачарованный тем сиянием, которое излучало лицо отца; здесь вершился культ оружия, культ голой мужской силы: ведь из магазина выталкивалось семя смерти... И отец проверял, исправно ли действуют пружины магазина. Они все еще действовали исправно, и только предохранительная скоба удерживала семя смерти в стволе; его можно было освободить одним легким, почти незаметным движением большого пальца, но отец ни разу не сделал этого движения; он снова бережно собирал разобранные части, а потом прятал пистолет под чековыми книжками и копиями приходных ордеров. - Твоя очередь. Мальчик снова качнул головой...